Никогда не быть врагами!

  Николай дотронулся до лампы Алладина. Появился Джинн и учтиво склонился перед туристами.
    Николай: Уважаемый Джинн, перенеси нас на восемьдесят лет назад, в декабрь, в русский лагерь под Бизертой, под Рождество. И мы станем свидетелями истории, которую нам расскажет Николай Кнорринг.
    Джинн: Слушаюсь и повинуюсь, мой господин.
    …Зимнее солнце, не жгучее, но теплое, приятное обогнуло Сфаят, беженский африканский лагерь под Бизертой , и за широкой долиной, за горами где-то опустилось в море. Оранжевый отсвет маслин потускнел.
    Сфаят готовится к празднику. Все заняты и торопятся. Сложный ритуал раздачи праздничного обеда вывешен на стенах камбуза. Полковник волнуется.
    - Господа, я сто раз говорил, — нервно отвечает он даме, стоящей перед ним с виноватым видом. - Первый звонок будет на котлеты и на сало. Что? Мало горчицы? Ах, пожалуйста, хоть миску приносите! Второй звонок — на булочки, пирожки, на мазурки, на апельсины и финики. Третий — на вино, на взвар и на кутью.
    В углу одного из бараков на утоптанной площадке сидело трое. Один раскачивался на гамаке, он то поджимал под себя ноги, то вытягивал их, раскинув руки, как крылья. Перед ним на разножке - плотный, почти седой старик, а на скамье, перед столом, врытым в землю, — высокий господин, в пенсне; он сидел, закинув ногу на ногу и сложив руки на животе. Одеты все трое были одинаково, в синие суконные брюки и синие бушлаты. Двое были из Сфаята, из Морского Корпуса, а третий, что сидел на разножке, Аркадий Петрович, пришел с эскадры. Он был военный, старый службист, в чинах, пехотинец, но застрявший после эвакуации на флоте и теперь доживающий свои дни в качестве караульщика мертвых кораблей. Он был семейный, но растерял семью и страшно тосковал. Особенно по своему сыну, которого потерял в России и о котором не было никаких вестей. По торжественным дням Аркадий Петрович ходил в церковь, с трудом поднимаясь на высоты форта, часто отдыхая, устремляясь думами далеко куда-то, поверх Бизерты, в море. Политики он не понимал и не любил. Он сроднился со старой идеологией еще на том берегу и теперь все его раздражало, заставляло видеть всюду виновников общего несчастья. Волнуясь, читал газеты и, зарядившись материалом, кипел, набрасываясь на первого попавшегося оппонента. Он не выносил возражений, не хотел знать никаких там исторических процессов, для него всякий политический разговор был сплошной скорбью и болью о дорогом и утраченном. Но иногда он уставал от этих приступов ненависти, и тогда ему оставалась тоска одиночества, которую он не мог заглушить, особенно в дни, когда все мысли рвутся в страну, так непохожую на каменистые склоны и кривые маслиновые рощи Африки...
    Аркадий Петрович пришел в Сфаят еще засветло. Он остановился перевести дух на крутой лестнице, закрытой наполовину упавшим с корнем деревом. Потом, схватившись за ветви, порывисто дыша, он стал подниматься но ступенькам к баракам.
    - А вот же и Аркадий Петрович! - услышал он знакомый голос одного из преподавателей Морского корпуса. — Милости просим!
    Когда Аркадий Петрович подошел с протянутой рукой к стоявшему около деревянного стола, врытого в землю, Ивану Фелициановичу и пожал его руку, собираясь сесть, он услышал его вкрадчивый голос: — Вы не знакомы? Конечно — тут все знакомы, наш — Петр Петрович.
    Аркадий Петрович оглянулся на господина в гамаке, и лицо его перекосилось. Он терпеть не мог Петра Петровича. считая его левым, чуть ли не большевиком. Сколько раз, на эскадре он говорил, что таких людей вешать надо. В другом месте, он никогда бы не поздоровался с ним, но теперь несколько растерялся, и, протянувши руку Петру Петровичу, грузно опустился на разножку.
    Разговор зашел о пустяках, как при тяжело больном, и долго велся на отрывочных фразах, но Аркадию Петровичу стало вдруг досадно на себя за эту встречу, и он стал быстро, как бы сам с собой, говорить о себе, о своей тоске, об изломанных людях, таких же несчастных, как он. Чем больше говорил Аркадий Петрович, тем больше замечал, что говорит он нудно, уныло, словно по книжному, избито, хотя чувствовал, что в его горе есть много своего, особенного. Ему становилось обидно, что он пытается так нескладно излить свою душу перед вот этим, далеким и ненавистным ему человеком, и ему захотелось сказать что-нибудь грубое Петру Петровичу, что-нибудь язвительное, и Аркадий Петрович стал искать способа переменить тему, перевести ее на политическую почву, чтобы можно было уколоть этого спокойного, раскачивающегося в гамаке человека.
    Он не мог решиться сказать колкость человеку, в гостях у которого он сидел, с которым только что познакомился и который, в сущности, не сделал ему никакого зла. И Аркадий Петрович стал говорить о газете, в которой писал Петр Петрович, о политических деятелях и партиях, близких ему. Он говорил довольно бессвязно, нелогично, но зло и обидно, и когда он говорил: «прохвост», «мерзавец», «предатель», «подлая партия», то было ясно, что он говорит о нем, о Петре Петровиче, желая его косвенным образом задеть, унизить, обидеть...
    Петр Петрович раскачивался в гамаке, временами подавая реплики. Он принимал вызов, расшифровывал язвительные наскоки Аркадия Петровича и вскоре отрывистый монолог гостя с эскадры перешел в спор, страстный и бестолковый. В этом споре не было другого желания, как наговорить в глаза противнику побольше обидных вещей. Оба кричали и перебивали друг друга и вот-вот готовы были сорваться слова, после которых уже не может быть никаких разговоров. Но в то же время оба чувствовали какой-то внутренний стыд, что дали распустить себя, и в душе каждый жалел о брошенных нетактичных фразах, но еще более сердился и еще более старался нанести побольше мучительных уколов противнику, чувствуя в то же время, что этим причиняет больно прежде всего самому себе…

    Иван Фелицианович сразу был сбит с толку странной логикой словесного турнира, страдальчески беспокойно смотрел то на одного, то на другого, беспрестанно повторяя: «Ах, Боже-ж мой, Боже-ж мой!..» Он никак не мог ухитриться вмешаться в спор, но , воспользовавшись минутным молчанием, почти трагическим тоном вдруг сказал, оглянувшись:
    - Посмотрите, теплынь-то какая! Ведь Рождество, а дамы в летнем ходят... А у нас-то в России, зима...
    Ему никто не ответил, но Иван Фелицианович, боясь до ужаса, что вот-вот вспыхнет опять этот неприятный спор, заговорил громко и безостановочно.
    - Вообще же я нахожу, что зима, наша русская зима, вовсе не такая плохая вещь. Я признаюсь, что здесь, в Африке, мерзну гораздо больше, чем, например, в Москве, — ведь у нас в домах топили. Один мой знакомый так и говорит: я человек северный и поэтому люблю в комнате тепло.
    Вообще, я должен сказать, господа, — продолжал Иван Фелицианович, словно читая лекцию, — что я не поклонник здешней природы, южной природы, юга вообще. Конечно, здесь много света и красок, но ведь, господа, это, строго говоря, аляповатое и до нельзя напряженное. Когда я сравниваю нашу северную, русскую природу с южной, последняя всегда представляется мне какой-то нарумяненной, намазанной вакханкой: ее красота груба, в ней нет нашей скромности, удивительного целомудрия, например, наших зимних сумерек. Здесь природа без жизни. Посмотрите на эти пальмы, маслины, на здешние мясистые цветы, кажется, что все они сделаны из жести и воска. Юг — сплошной натюрморт.
        Вот, говорят — солнечный свет, потоки света, действительно, здесь он, кажется, и вправду пахнет (и по-моему, оливковым маслом), ну, а скажите, пожалуйста, — обратился к своим соседям Иван Фелицианович, — а солнечный свет в снегах, когда поляна блестит переливчато, рассыпчато... Ах, Боже-ж мой, — захлебнулся он.
    - А какая волшебная картина лунной ночью, — словно про себя, задумчиво проговорил Петр Петрович, задерживая гамак, - когда снежинки словно алмазы. На деревьях... Вам приходилось ездить на лошадях лесом, когда лохматые деревья в снегу? Как я люблю эту езду на лошадях, в санях!
    - А вы любите, — медленно проговорил Аркадий Петрович, поднимая голову. На Петра Петровича глянуло совсем другое лицо. — Вы помните,
как скрипят полозья, когда сани подкатывают к парадному? Ведь это музыка. У нас, в наших краях снегов много, сторона глухая, ездят гусем.
    - Как же, как же, — отозвался быстро Петр Петрович, — прекрасно знаю; правда, эта езда с лошадиной точки зрения не совсем справедлива: все больше на кореннике.
    - Ну да, по нашим дорогам, как же иначе? Но какой ритм в езде!
    - И вообще, я нахожу, — опять заговорил оживленно Иван Фелицианович, — что в истории север всегда побеждал юг. Вспомните — северные штаты победили южные, доряне покорили ионян, а в русской истории — разве это не есть вековечное сползание от Балтийского моря к Черному. И в гражданскую войну я всегда думал, что большевики в конце концов овладеют югом.
    Иван Фелицианович мельком взглянул на Аркадия Петровича и заторопился поскорее отойти от опасного примера.
    - Я нахожу, что у южан очень узкий кругозор. В сущности, здесь круглый год сплошное однообразие. Растительность — неподвижна, неизменна; правда, цветы как-то странно глубокой осенью начинают цвести снова, словно вторая молодость, но ведь осенью природа умирает, ведь этот факт осознан, так сказать, всей мировой литературой - и вдруг здесь все наоборот. Обратите, господа, внимание — вот в чем сказывается отличие европейца от всяких там африканцев — в смене времен года; ведь это для нас, настоящих европейцев, черт побери, философия природы, вошедшая в наше миросозерцание. Зимой спячка, почти смерть, но нет, побеждает жизнь. Весна...
    - Ледоход!! — рявкнул, как скомандовал Аркадий Петрович и, подскочив, подошел к Ивану Фелициановичу и поднес оба кулака к его животу. -- Как это напрет, набухнет... Вы понимаете... У меня в усадьбе зимняя дорога... через озеро. Ну, она, дорога-то, утоптанная, унавоженная и вдруг, вы понимаете, как набухнет и... тронулся лед и поплыла дорога, дорога-то отделилась от земли, поплыла. Хаха-а-а...
    Аркадий Петрович закатился здоровым смехом и весело посмотрел на Петра Петровича.
    - И ведь как все меняется, — воскликнул Петр Петрович. — Я в полую воду еду на лодке верхушками деревьев и думаю: а вот летом на этом месте мы на пикнике были, чай пили.
    - Вот именно, — подхватил Иван Фелицианович, — целая трансформация, действительно чудо природы. Боже-ж мой, да разве
здесь, или в каком-нибудь Судане, понимают, что такое весна, май, яблоки цветут, соловьи поют... Меня всегда удивляло, как они - Иван Фелицианович сделал жест в сторону Бизерты - могут увлекаться русской литературой, как человек, не ездивший дальше Средиземного моря, может понять и ощутить, например, описание ранней весны в «Воскресеньи» Толстого. Другая природа, другая психология. Конечно, у каждого народа много ценного за душой, но я нахожу, что у русского человека больше кругозор, потому что... потому что, в сущности, его природа богаче. У нас год — могучий, настоящий круговорот, от мороза, когда плевок в воздухе стынет и дух захватывает, до жары, когда тоже дух захватывает.
    - Ну, кажется, если жара, то победа останется за югом, — улыбнулся Петр Петрович.
    - Как вам сказать! — воскликнул Аркадий Петрович. — Вот мы живем в Бизерте который год, и только когда дует сирокко, здесь действительно жарко, а в другое время море и бризы все умеряют. А 'припомните в России, в сухой год, когда в тени тридцать пять градусов, а в воздухе не шелохнет, когда пыль висит и застилает солнце. Вы помните — в такие дни куры, растопырив крылья и разинув клювы, не знают, куда себя девать. Это когда у нас, что называется, парит. А здесь что! Куда им до нашей жары!
    И Аркадий Петрович с гордостью посмотрел на проходившего мимо араба с финиками.
    - Но такие дни у нас редкость, — сказал Петр Петрович.
    - Разумеется. У нас лето мягкое, — подхватил Иван Фелицианович, -- благодатное, цветущее. Ведь цветы у нас с весны до глубокой осени. Трава мягкая, зеленый ковер — земли не видать, лежишь на спине в одной рубашке, как на кошме, не то, что здесь - колючки. И совсем безопасно. Обратите внимание: в России вы можете спать на голой земле и никто, кроме комаров, не причинит вам никаких неприятностей.
    - Какой благодатный и богатый край, — восторженно произнес Аркадий Петрович. — Какие травы в поемных лугах, чернолесье, непроходимая чащоба и всюду, без конца всякой твари.
    - «Все полно богов, демонов и душ», как говорили древние, -вставил с улыбкой Петр Петрович.
    - Вот именно, жизнь в природе бьет ключом и вы видите эту жизнь. Идешь по заре на озеро — летом я люблю умываться на воздухе — вся природа умывается: утки, гуси, мошкара вылезает, разные пичуги рты себе чистят, на листьях роса блестит... Словом, счастье!.. Мой мальчуган, бывало, утром бежит по саду в купальню и кричит: здравствуйте, птички! здравствуйте, мушки! здравствуйте, бабурочки!..
    Славный у меня мальчишка, - продолжал Аркадий Петрович. — Охотник. После Петрова дня с ружьем, а осенью с борзыми. Только ученье ему мешает, самое хорошее время для охоты пропадает.
    - А вы, неужто борзятник? — спросил Петр Петрович и даже привстал с гамака. — Вы какой губернии?
    - Казанской, южного уезда.
    - А я — Самарского, на самой границе. По Черемшану. Какие леса, лоси водятся. В степях какая чудная охота в «наездку»!
    - Вы любите в наездку? — прервал его Аркадий Петрович. -Да... это импровизация, но то ли дело «остров» брать, с гончими. Это целая симфония. Стоишь на коне, собаки на своре, как на струне. Воздух ядреный, бодрый. «Колок» — разноцветный, багряный. А что может сравниться с минутой, когда начнется гон. На разные голоса зальются. Собаки дрожат, лошадь ушами водит, а у самого сердце так и тукает. У меня был Чародей, внук Кареевского Черкеса...
    - Густопсовый? — спросил Петр Петрович.
    - Шерсть, как у овцы.
    - А я люблю больше чистопсовых.
    - Ну, положим...
    - Правда, густопсовые красивы, но нежны, на одну, две угонки хватает, а чистопсовый — собаки жилистые, нестомчивые...
    - Ах, оставьте, — закричал Аркадий Петрович и, подскочив вплотную к Петру Петровичу, заспорил с жаром, то наступая и тесня своего собеседника к обрыву, то отступая на шаг и повертываясь к нему вполоборота, иногда похлопывая его снисходительно по плечу. Голоса их доходили до высокого напряжения...
    Было уже совсем темно. На камбузе уже звонили несколько раз и проходившие мимо с кастрюлями и баками смотрели с изумлением на Петра Петровича и на его гостя, размахивающих руками и рассказывающих друг другу наперебой, с выкриками. Оба они при этом принимали странные позы, изображая, то будто скачут на коне, то готовятся к какому-то прыжку. А около них весело топтался Иван Фелицианович; он иногда вдруг замирал в каком-то ожидании, потом быстро отскакивал, всплескивал руками и заливался, приседая, раскатистым хохотом...
    - Господа, прошу вас, идите скорее, — раздался женский голос, и Аркадий Петрович, продолжая жестикулировать и тереться о локти Петра Петровича, вошел в его дом.
    Там, в конце длинного стола, стояла елка, раскидистая, высокая. Возле нее, на табурете озабоченно вытягивался кадет в чистой свежеразглаженной форменке, зажигая торжественно свечи. На скамейке шипел примус красным и синим огнем.
    -Садитесь, господа, сейчас кутью будем есть, - сказал женский голос.
    Аркадий Петрович молча поцеловал руку хозяйки, впился глазами в елочные огни и долго не мог сказать ни слова.
    Туристы переглянулись и посмотрели на Джинна. И Джинн выполнил их пожелания.